Борис Рубенчик
Учёный из Аркадии
К 110-летию со дня рождения профессора Л.И. Рубенчика
(03.04.1896 — 14.12.1988)
Лев Иосифович Рубенчик

Лейб (Лев) Иосифович Рубенчик относился к числу учёных, сделавших советскую общую (немедицинскую) микробиологию фундаментальной наукой. Прикладные области почвоведения, хлебопечения, пивоваренной промышленности, бальнеологии в его лабораториях приобретали научную глубину и масштабность. Он стоял у истоков космической микробиологии и написал брошюру «Микроорганизмы и космос». Почти полвека Л.И. Рубенчик был членом-корреспондентом Академии наук УССР. Его именем были названы открытые им микроорганизмы, вызывающие биологическую коррозию. За эти исследования вместе с учениками он был удостоен Премии Совета Министров СССР. Его имя вошло в энциклопедические издания, посвящённые советским биологам и евреям, выдающимся деятелям советской науки.

Передо мной фотография, сделанная лет тридцать назад. Старый полноватый человек и пятилетняя девочка с темно-каштановыми волосами. На розовом полу веранды, облицованной серым потрескавшимся цементом, разложены палочки от старых штор. Девочка должна сделать несколько прыжков от одной к другой. Старик поднял руки, чтобы подхватить её после последнего прыжка, и она протягивает к нему руки. В их непрочном пожатии на мгновение появится мост, который соединит три века. Старик родился за четыре года до конца девятнадцатого, а девочка большую часть жизни проживет в двадцать первом веке.

Дед и внучка

Снимок старого профессора Льва Иосифовича Рубенчика и его внучки Оленьки сделан мной на даче в Аркадии, приморском районе Одессы.

Дача в Аркадии

В этом городе отец родился и прожил многие годы. Как все одесситы, он нежно его любил и даже через много лет, уже давно став киевлянином, невольно совершал постоянную ошибку. Отправляясь на прогулку в центр Киева, на Крещатик, говорил:

— Я, пожалуй, схожу на Дерибасовскую.

К сожалению, отец не писал воспоминаний и даже в преклонном возрасте редко вспоминал молодые годы, друзей и приметы прошлого. Да и я, увы, не всегда был внимательным слушателем этих редких рассказов. Поэтому почти все подробности его детства и молодости утрачены, стёрлись следы юношеских блужданий и «дорога к храму», которым для него всегда была микробиология.

Вместе с тем, будучи человеком точного ума и живя в бюрократическом государстве, отец был очень привержен к хранению разного рода документов, справок, анкет и прочих бумаг, которые лишены «духовности», но способны документально отразить его деятельность.

Это хорошая пища для биографа, и я стремился оживить архивные материалы своим рассказом.

Со временем стало понятным, почему отцу не хотелось вспоминать прошлое — при этом неизбежно всплывали из памяти достаточно тяжёлые времена, особенно беспощадные к людям, носившим в себе искры одарённости, творческий заряд и порядочность.

И всё же попытаемся сейчас, в новом столетии заглянуть и в сложные страницы его жизни.

* * *

Начать следует с происхождения. Из документов следует, что дед был минским мещанином, запасным ефрейтором, но ничего не говорится об его социальном положении. Заполняя соответствующую графу анкеты, отец писал: «из мещан». При этом он скрывал важное для того времени обстоятельство. Дед перед революцией был мало удачливым мелким предпринимателем, звёздным часом которого стало приобретение, благодаря ссуде, небольшого дома на улице Мало-Арнаутская. Было это незадолго до революции, году в 14-16-ом.

Даже сейчас, в другом столетии, эта улица и дома на ней кажутся мне непрезентабельными, лишенными аристократизма старой Одессы. Но дом, даже неказистый, юридически представляет собой недвижимость, а, следовательно, дед мой был домовладельцем, представителем буржуазии. Это могло привести к изгнанию из университета, со службы и другим репрессиям. Таким образом, отцу приходилось многие годы скрывать «изъян» в своём происхождении.

В девять лет он поступил во вторую одесскую гимназию, преодолев существовавшую в царской России трёхпроцентную норму. Гимназия дала ему прочные знания по языкам и математическим наукам. Особенно он преуспел во французском, которым владел в совершенстве, несмотря на отсутствие разговорной практики в стране, много лет наглухо отделённой от иностранцев.

Гимназия была окончена с серебряной, а не золотой медалью из-за небольшой ошибки в выпускном сочинении по словесности. В стихотворном отрывке из Пушкина: «От Перми до Тавриды, от финских хладных скал до пламенной Колхиды...», выпускник в слове «Перми» поставил после «р» мягкий знак. С 1916 года отец стал студентом естественного отделения физико-математического факультета Новороссийского университета, который после революции был преобразован в Одесский институт народного образования. После окончания вуза в 1921 году он получил диплом преподавателя естественных наук в школах и работал ассистентом агробиологического отдела.

* * *

Отец предпочёл биологическое образование, хотя более престижным и доходным был медицинский факультет, тем более что в начале двадцатого века научный бум был связан с эпидемиологией и медицинской микробиологией. Но отца привлекали биологические аспекты зарождающейся общей микробиологии, одним из основоположников которой в СССР он впоследствии стал.

Формально его учителем считался профессор Яков Юльевич Бардах, известный учёный-эпидемиолог, работавший в своё время в пастеровском институте в Париже и имевший тесные контакты с И.И. Мечниковым, Н.Ф. Гамалеей и другими корифеями отечественной науки. Бардах был одним из наиболее популярных врачей, основателем в Одессе «скорой помощи», первой на Украине.

Имя Бардаха отец всегда произносил с благоговением, и многие годы старался по мере возможности помогать его близким. Для отца он был, как принято говорить, именитым патроном, который после окончания помог ему остаться на преподавательской работе в университете. Но Бардах был врачом, а не биологом и не мог научными советами поддержать биологическую направленность работы своего ученика. Азы новой науки отец осваивал самостоятельно. Он рано созрел как учёный, обращаясь к книгам и статьям в мировой периодике, и уже, будучи студентом, обходился без посторонней помощи. Это, однако, относилось только к его профессиональной деятельности. В плане житейском, бытовом он всю жизнь нуждался в помощи жены, моей матери.

Моему появлению на свет способствовало и её стремление к науке. В начале тридцатых годов в Советском Союзе практическая деятельность имела приоритет перед научной. Поэтому когда декан Технологического института предложил молодому профессору взять шефство над заводским технологом Марией Борисовной Гальперин, это звучало как приказ. Она должна была овладеть наукой и помочь студентам в их практической работе.

Перед ним стояла, улыбаясь, невысокая очень красивая девушка с правильными чертами лица, темно-каштановыми, остриженными по тогдашней моде волосами и глубокими карими глазами.

Портрет матери – Марии Борисовны Гальперин

Отец тоже был недурен собой: улыбчивый, розовощекий, с высоким лбом, стройный, подтянутый.

Тогда они еще не знали, что полюбят друг друга, но с первых занятий слушатели курсов с улыбками следили за ними. Отец писал в конце лекции мелом на доске: «М.Б., я сегодня оканчиваю в 21-00», а курсанты стирали эту надпись влажной тряпкой и писали: «Я жду тебя в 21-00».

Они были уже не очень молоды: она — на пороге тридцатилетия, он — на четыре года старше, но выглядели значительно моложе своих лет.

Я так и не удосужился выяснить, где проходили их свидания — возле памятника Дюку на Приморском бульваре или в Аркадии, но это на всю жизнь была их первая и единственная любовь...

* * *

К тридцати годам отец уже был доктором наук и профессором. Его научная деятельность привлекла внимание классиков микробиологии Виноградского и Омельянского, живших за рубежом. Отец печатал свои работы в изданиях, которые они редактировали. Видный микробиолог Бейринг назвал его именем один из видов микроорганизмов – Sporovibrio Rubenchiki, а академик Д. К. Заболотный, президент украинской академии наук, рекомендовал назначить отца заведующим кафедрой микробиологии, которая создавалась тогда в Одесском университете. Он писал 24.06.1929 года: «Розвиток секцii i кафедри мiкробiологii найкраще можна забезпечити, призначивши керiвником одного з найвидатнiших молодих спiвробiтникiв кафедри тов. Рубенчика, науковi працi якого дають йому право провадити i виконувати з успiхом сучаснi завдання».

Достижения отца в тридцатые годы отнюдь не гарантировали безмятежность существования. Общая микробиология, которой он занимался, охватывала широкий круг вопросов, имеющих прикладной характер — хлебопечение, дрожжевое производство, пивоваренную промышленность, техническую коррозию. Занимался он и изучением лиманов и использованием лечебных грязей. Среди коллег отца в университете было немало ревнителей «чистой науки», которые считали, что микробиология сугубо прикладной предмет. Критика была достаточно острой. Отец её учитывал, и в его лабораториях все исследования приобретали глубину и масштабность, а общая микробиология становилась фундаментальной наукой.

По складу ума он был кабинетным ученым, но ему не раз приходилось участвовать в экспедициях по сбору материалов, о которых он с восторгом вспоминал. Он плавал на лодке по Хаджибеевскому лиману возле Одессы, на Черном море у побережья Грузии, и часто посещал лаборатории различных предприятий.

В начале тридцатых годов зарплата у профессора была меньше, чем у инженера на производстве, и приходилось подрабатывать. Наряду с университетом он в разные годы работал в Одесском учебно-производственном комбинате хлебопечения, Одесском институте соцвоспитания, на Лермонтовском курорте и в других учреждениях. Приходилось преподавать и ботанику, которую отец не очень любил, но знал достаточно хорошо. В его первом дипломе даже значилось: «доктор ботаники». Микробиологии, как самостоятельного предмета для биологов тогда еще не существовало.

Женитьба полностью освободила учёного и педагога от бытовых забот, но в тридцатые годы возникали трудности и иного плана.

Сталинские репрессии проводились не только по политическому, но и по профессиональному принципу. Их чудовищная разрушительная волна не миновала и микробиологов. Неизбежно возникавшие пищевые отравления, эпидемиологические заболевания, технологические просчёты в пищевой и мукомольной промышленности связывали с «вредительством», и многие микробиологи погибли в ссылках и лагерях.

Однажды уже после смерти Сталина в конце августа мы пришли с отцом на пляж в Аркадии. К нам подошла полная немолодая женщина с отёчным лицом и бегающими глазами:

— Дорогой Лев Иосифович! Как я рада вас видеть! Я не знала, что вы бываете в Одессе. С удовольствием прочла недавно вашу новую книгу, — пропела она сладким голосом.

Реакция отца, человека вежливого, на этот раз показалась мне не адекватной столь доброжелательному обращению. Он сухо поздоровался и отвернулся, явно не желая продолжать разговор.

Оказалось, что в 1937 году отец взял в аспирантуру способного выпускника университета (впоследствии он стал профессором). Это вызвало большое неудовольствие сотрудницы его кафедры Д., которая надеялась, что это место достанется её мужу. Будучи членом партии, на одном из закрытых заседаний ячейки она задала вопрос:

— Совершенно непонятно, почему в такое тревожное время, когда органы НКВД-ОГПУ разоблачают врагов народа и диверсантов, на кафедре микробиологии, возглавляемой профессором Рубенчиком, хранятся патогенные штаммы микроорганизмов?

Члены партячейки университета сурово покачали головами и решили задать этот вопрос публично профессору Рубенчику, пригласив его на собрание коллектива, намеченное на следующий день.

Поздно вечером кто-то из партийцев предупредил отца о предстоящем собрании. Ночью они с матерью не спали, обсуждая сложившуюся ситуацию, и нашли спасительное решение.

На собрании отец следующим образом ответил на коварный вопрос: «Штаммы микроорганизмов были собраны задолго до организации нашей кафедры. При мне их не приобретали, но хранятся они надёжно, поскольку за музейные культуры отвечает коммунист Д.».

Д. вынуждена была тут же вскочить с места и заверить собрание, что её партийная бдительность предотвратит любые происки врагов народа.

Возникало много и других причин для беспокойства. Ради заработка отцу приходилось одно время читать лекции в существовавшем тогда в Одессе еврейском университете. Отец не знал языка и не был связан с еврейской культурой, а лекции по ботанике читал по-украински. Впоследствии этот университет был объявлен шпионско-диверсионной организацией, и почти все его сотрудники и студенты были арестованы. Фамилия отца чудом не попала в списки НКВД.

Был и другой случай, когда отца спасли от большой опасности. В Одессу приехал выдающийся микробиолог, открывший стрептомицин, в будущем Нобелевский лауреат Зельман Ваксман. Он высоко ценил работы отца в области почвенной микробиологии, и сразу после приезда выразил желание с ним встретиться и поговорить. Ваксман с женой посетили кафедру микробиологии, погуляли в сопровождении отца и приставленного к ним сотрудника ректората по Одессе и были приглашены на обед к нам домой.

Взяв отгул на работе, мать вместе с домработницей занималась уборкой квартиры и подготовкой к приёму иностранца. Вечером накануне приёма к нам прибежал испуганный аспирант:

— Лев Иосифович, умоляю вас, не принимайте Ваксмана у себя дома!

— Но мы приняли предосторожности, пригласив сопровождающих его лиц из университета.

— Этого недостаточно. Как член партии, не могу рассказать вам всего, но поверьте, обстановка очень сложная и вам грозит опасность.

Отец не умел врать, притворяться, был лишен дипломатичности и светскости, и не мог самостоятельно придумать причины отказа от приглашения. Пришлось матери сказаться больной и извиниться перед четой Ваксманов.

Эта вынужденный обман спас нашу семью. Дело в том, что Ваксман во время своего турне по Советскому Союзу посетил несколько городов и ощутил обстановку депрессии, охватившую науку. Ему не дали возможности встретиться с несколькими видными учёными, которых по разным причинам «не было на месте». Вернувшись в США, Ваксман где-то письменно или устно выразил своё неудовольствие. Через некоторое время появилась версия об его приезде в СССР со шпионской целью со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Приятно отметить, что в послевоенные годы Ваксман посетил Киев, встречался с отцом, и по его инициативе одна из книг отца была опубликована в США.

В 1939 году отца избрали членом-корреспондентом Академии Наук УССР. О выдвижении своей кандидатуры он узнал от академика Сапегина, который просил уточнить некоторые стороны научной деятельности отца. Он вскоре забыл о письме Сапегина, не интересовался сроками выборов, и для него полной неожиданностью явилась телеграмма с поздравлением по случаю избрания.

Проблемы карьеры, внешних успехов никогда не были для отца на первом месте, и в тот раз всё обошлось даже без семейного торжества.

* * *

Меньше, чем через месяц после начала войны, благодаря маминой энергии мы эвакуировались из Одессы и благополучно покинули борт теплохода в районе Новоросийска.

Своевременный отъезд спас нашу семью, но мы оказались беженцами без родственников, друзей или знакомых в других городах Союза. Неясно было, куда податься. Выбор пал на Саратов — университетский город, где отец надеялся найти работу.

Сутки мы повели в эвакопункте среди других беженцев. Одинокая тусклая лампа в конце коридора освещала куб с горячей водой, унылые стены и людей с плачущими детьми, дремлющих, что-то жующих или ведущих борьбу со вшами. Отец был страшно подавлен.

— Хорошо хоть близко Волга, есть, где утопиться, — мрачно пошутил он. Утром второго дня среди эвакуированных наметилось оживление, вызванное группой проверяющих, явно начальством.

— Подойди, представься, — попросила мать, помогая отцу пробиться в круг возбуждённых, жестикулирующих людей, обступивших секретаря горкома партии. Отец слабо сопротивлялся, но мать энергично проталкивала его вперёд. Он сильно покраснел и говорил что-то неестественным голосом. Вернулся счастливым — дали направление к ректору Саратовского университета.

Поселили нас вчетвером в маленькой комнатушке коммунальной квартиры по адресу: Советская 29. Отец читал лекции в университете, но его зарплата была чисто символической. Кормила нас мать, которая устроилась на работу в Саратовский облпищепром.

Родители много работали и появлялись дома только к вечеру, а мы с бабушкой коротали день за чтением или возле примуса во время приготовления обеда.

Осенью 1941 года Саратов, полный сосредоточенных полуголодных людей, раздражённых наплывом беженцев, так отличался от беспечной солнечной довоенной Одессы. Со страхом мы смотрели на огромные очереди за хлебом или молоком. Пыльный неприветливый город. Все куда-то сосредоточенно спешили. Часть продуктовых магазинов была закрыта. Лето, но овощей и фруктов на базаре было мало. Мрачные напряжённые лица людей, толпившихся возле хриплых репродукторов. Немцы подступали к Сталинграду.

В октябре начались бомбардировки города, во время которых родителям по очереди надо было дежурить на крышах, сталкивая зажигательные бомбы. По утрам во дворе мы с ребятами собирали блестящие или чёрные искорёженные куски металла — осколки немецких бомб. На улицах устраивались облавы. Мужчин отправляли на призывные пункты, а женщин — рыть окопы в пригородах Саратова.

Когда пришла зима, голод усилился, карточки почти не отоваривали, в квартирах не топили. Я заболел туберкулёзом, и, чтобы спасти всю семью от голода, мать подрядилась в командировку в приволжские районы — проверять местные предприятия пищевой промышленности. Одевшись потеплей в бараний кожух поверх хлипкого городского пальто и в мужские валенки, и, обмотавшись до половины тёплым пуховым платком, она уселась вдвоём с возницей на широкие крестьянские сани. Большая часть дороги проходила по льду замёрзшей Волги. Мать справилась с командировкой, а главное, привезла домой несколько килограммов сала, кулёк муки и мешок картошки, которые выменяла у приволжских крестьян на остатки одесских вещей.

Когда начались бои в Сталинграде, в Саратове был установлен комендантский час, усилили проверки всего мужского населения. Отец несколько раз попадал в облавы и долго не возвращался домой. По состоянию здоровья в связи с хроническим заболеванием он не подлежал воинскому призыву, но его постоянно подвергали унизительным обследованиям в военкомате, настаивали на принудительной операции в военном госпитале.

Не помню, каким образом матери удалось узнать, что украинская Академия эвакуировалась в Уфу. Отец написал письмо президенту академии А.А. Богомольцу, и через пару недель был получен вызов, дающий нам право выезда из Саратова. Остаток вещей и продуктов был потрачен на приобретение железнодорожных билетов, и мы совершили длительный переезд в столицу Башкирии.

* * *

Приезд в Уфу явился спасением для нашей семьи. Мы приехали поздно, когда нахлынувшие из Киева и со всей Украины учреждения и беженцы заполнили все свободные площади небольшого города. Но благодаря А.А. Богомольцу отношение к нам оказалось очень доброжелательным. Александр Александрович распорядился устраивать нашу семью на ночь в своём служебном кабинете. После окончания рабочего дня мы сдвигали большие мягкие кресла, превращая их в постели. Утром не залёживались, и до восьми освобождали кабинет президента академии — собирали скромные пожитки и скитались по знакомым или учреждениям, а к вечеру возвращались «на ночлег». После голодного прифронтового Саратова, постоянных бомбёжек, облав и страха первые недели в Уфе казались нам раем.

Через пару месяцев кочевая жизнь закончилась — нашлась комната и для нас. Это было промёрзшее не отапливаемое помещение с забитой фанерой окнами в одном из домов барачного типа. Первые недели обогревались с помощью примуса, а затем поднакопили деньги и пригласили печника, который сложил русскую печь. Нашёлся и стекольщик, а после того как мать развела извёстку и побелила стены, комната приобрела вполне жилой вид.

Хозяйка квартиры внимательно следила за мамиными хлопотами, но не выдержала, когда мать стала вкручивать в стены винты для полок:

— А на что тебе мужик? Он у тебя, слава Богу, целый и с руками и ногами! Ты его не балуй, а то он тебя бросит!

Но «мужика» не удавалось приобщить к домашним заботам. Еще затемно он уходил на работу в Институт зообиологии, а возвращался по вечерам. Взяв санки, мы с матерью выходили его встречать на запорошенную снегом длинную улицу, тянувшуюся на окраину от самого центра, где стоял памятник Салавату Юлаеву.

Не берусь судить, насколько плодотворным был для отца уфимский период, но в его архиве я обнаружил несколько благодарственных писем от предприятий Уфы, адресованных президенту Академии. В них говорилось, что прикладные работы профессора Рубенчика имеют большое значение для «победы над врагом». В частности, Башкирский трест хлебопекарной промышленности благодарил за предложенные штаммы молочнокислых бактерий, которые широко использовались для хлебопечения в Уфе.

Отец был награждён почётными грамотами, а впоследствии орденом «Трудового Красного Знамени» и медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

Изредка в нашей уже обжитой комнатушке за стаканом чая собирались старые знакомые отца — бывшие одесситы: семьи выдающихся учёных Я.В. Ролла и В.В. Ковальского, уцелевшие мамины сослуживцы.

Наступил перелом на фронтах, уменьшилась тревога, и на лицах людей чаще стали появляться улыбки.

* * *

В 1943 году украинская Академия переехала в Москву, и торжественными салютами по случаю освобождения Киева и Одессы мы любовались на Москворецком мосту, напротив гостиницы Ново-Московская, где жила наша семья.

Пора было решать вопрос о возвращении домой. Родители мечтали о родной Одессе, но судьба распорядилась по-другому. Отца и нашего друга всемирно известного математика Марка Григорьевича Крейна демонстративно не пригласили вернуться в Одесский университет, хотя они были ведущими профессорами, членами - корреспондентами АН УССР. Это было начало волн сталинского антисемитизма, девятый вал которых обрушился на страну во время «дела врачей».

Поддержка Академии в тяжкие месяцы эвакуации определила решение родителей переехать в Киев. Жизнь показала правильность этого выбора. Отец получил хорошие условия для научной и педагогической работы, смог создать крупную украинскую школу микробиологов. Почёт и уважение сопровождали его на протяжении всей последующей жизни.

* * *

В первые годы после эвакуации мы жили в небольшом особняке по ул. Большая Житомирская 28, в котором тогда располагался Институт микробиологии им. Д.К. Заболотного АН Украины. Наша семья занимала две маленькие комнаты с балконом на втором этаже в левом крыле особняка. За особняком расположен небольшой двор, а в глубине построенный до войны лабораторный корпус. Дальше, перелезая через забор, можно было оказаться у края обрыва, заросшего бурьяном и зарослями акации. Это была кияновка — прибежище бродячих собак и хулиганов, место, откуда открывалась панорама древних киевских гор.

Я побаивался спускаться в обрыв и бродил по двору, распугивая кошек, или устраивал черепашьи бега. Это были черепахи из вивария известного учёного, в дальнейшем академика Н.Н. Сиротинина, которых мне разрешали «выгуливать».

Кабинет отца вначале помещался на втором этаже левой части корпуса, а потом весь его отдел переехал в правую часть здания. Отец и его сотрудники, столь знакомые и приветливые во дворе, здесь, облачённые в белые халаты, казались чужими и строгими.

C первым киевским другом (Борис Рубенчик)

Потом наша семья получила квартиру на улице Костёльной напротив Владимирской Горки. На ее двери почти полвека сохранялась потемневшая медная пластинка с именем отца, которую перед новосельем собственноручно сделал тогдашний директор института микробиологии, академик Виктор Григорьевич Дроботько.

Время шло, и за окном кончались «сороковые-роковые» и начинались пятидесятые годы: борьба с «космополитизмом», лысенковщина, «дело врачей».

На некоторых биологов были наклеены ярлыки вейсманистов-морганистов, врагов советской «мичуринской» биологии. Другие, чтобы продемонстрировать лояльность по отношению к Лысенко и его своре старались трактовать самым нелепым образом свои научные результаты.

Отец не был борцом против несправедливости, и его мужество было в молчании. Он избегал любого повода к письменным или устным выступлениям по проблемам «мичуринской» биологии. Это было очень трудно для учёного такого ранга, особенно если учесть, что он занимался сельскохозяйственной и почвенной микробиологией. В «вожди» биологии, рвались и другие проходимцы от науки, которых поддерживал Лысенко. От Института микробиологии и вирусологии АН УССР, в котором работал отец, требовали «разоблачений» теории Докучаева, Костычева и пропаганды «взглядов» Лепешинской и Бошьяна.

Однажды В.Г. Дроботько попросил отца выступить в «высоком» учреждении с лекцией о «достижениях» Бошьяна. Это было необходимо для института, и отец не мог отказаться. Книга Бошьяна называлась «О природе вирусов и микробов». Отец построил популярную лекцию таким образом, что рассказал о вирусах и микроорганизмах, а в конце очень кратко изложил «взгляды» Бошьяна, не давая им никакой оценки.

Из зала был задан вопрос: «Можно ли считать теорию Бошьяна новым открытием в биологии?»

— Это покажет будущее, — ответил отец.

* * *

Мой интерес к научной карьере отца начал проявляться, когда ему было уже за шестьдесят, а я только начинал приобщаться к научной работе. Это были первые годы хрущёвской «оттепели». Я понимал, что в сталинские времена самым мудрым было не высовываться, и чем выше рангом оказывался человек, тем труднее было сохранить честность и порядочность, тем уязвимее он оказывался для критики со стороны власть имущих. Но времена менялись, прозвучали разоблачения Сталина, начались редкие контакты с учёными зарубежных стран, стали появляться статьи советских учёных в зарубежных изданиях.

Отец в эти годы хоть и достиг пенсионного возраста, но был полон сил и творческой энергии. Однако, он по-прежнему никак не стремился заявлять о себе, выступать с лекциями, привлекать общественное внимание к своим работам. С юношеским максимализмом я воспринимал это, как отсутствие честолюбия. Своеобразным пробным камнем явилось выдвижение отца кандидатом в академики. Сделано это было по инициативе и настоянию директора института В.Г. Дроботько вопреки всем известной директиве «сверху», согласно которой беспартийный учёный, а главное еврей, не должен был выдвигаться на столь почётное место.

Правда, в уставе академии оставалась нежелательная для партийного диктата лазейка — выборы были тайными. В биологическом отделении тогда право голоса имели всего шесть-семь академиков, которые все без исключения относились к отцу с большим уважением. Некоторые успели к нему обратиться за поддержкой при выдвижении в члены-корреспонденты. Кроме того, Виктор Григорьевич Дроботько энергично отстаивал кандидатуру отца. Будучи настоящим интеллигентом и человеком высокой порядочности, он в конце тридцатых годов испытал на себе гонения, связанные с поиском «вредителей» среди микробиологов, и чудом уцелел. Несмотря на эту «школу» он в отличие от многих сохранил редкую тогда способность не поступаться принципами.

Пришлось вступить в борьбу тогдашнему президенту академии А.В. Палладину, который возглавил экспертную комиссию на выборах в биологическом отделении. Кстати, он и его жена прекрасно знали отца с довоенных времен и понимали, какое он занимает место в науке. Но научные заслуги учёного никакой роли не играли, когда могли возникнуть нарекания со стороны «директивных органов».

Таким образом, ситуация оказалась достаточно напряжённой, и не известно чем бы закончились выборы, если бы отец включился в борьбу и обратился за поддержкой к академикам. Но подобный акт для него был невозможен по соображениям нравственным. Отца не избрали, а место отдали другому отделению.

Мне кажется, что с этого времени отец навсегда сделал своей заповедью строчку из стихотворения П. Тычины (не связанную с последующим текстом): «То ж нехай вони як знають, божiволюють, канають, нам свое робить...»

Он стремился заниматься только наукой, учениками и отказался от участия в иных «мероприятиях», носящих «общественный» характер. Когда посланники уже раненного, но вполне активного Лысенко предложили отцу стать академиком ВАСХНИЛ, он с отвращением отказался. Не согласился он стать академиком — учредителем Украинской Сельскохозяйственной Академии, которая впоследствии распалась.

Никакие честолюбивые помыслы не могли его заставить сотрудничать с людьми, скомпрометировавшими себя участием в «борьбе с космополитизмом» и в лысенковщине.

Отец по-прежнему очень неохотно посещал заседания института и общие собрания Академии, посвященные политическим событиям, призванные «одобрить и поддержать» действия руководящих органов страны. На таких заседаниях он никогда не выступал и лишь мрачно отсиживал положенное время. Но он преображался, когда на институтских заседаниях или учёных советах обсуждались интересовавшие его научные вопросы. Выступал, задавал оригинальные вопросы, шутил, приводил литературные сравнения, демонстрируя свою огромную эрудицию. Сотрудники института очень любили и ждали его «комментариев», и рассказывали о них с восторгом.

Отец состоял членом украинской Академии 49 лет. С мудрым спокойствием он наблюдал за переменами в Академии, никогда не стремясь вмешаться в ход событий. С огорчением наблюдал, как истончался слой крупных учёных и заменялся партийной номенклатурой и административными работниками. Радовался, когда в Академию выбирали способных учёных, среди которых были и его ученики по университету или институту. Всегда старался их поддержать — выступить, если это было возможно, или написать хороший отзыв об их деятельности. Впрочем, ему как доброжелательному человеку трудно было отказать в поддержке всем, кто к нему обращался за помощью. Это не было проявлением беспринципности. Он старался искать и находил хорошее в каждом человеке, а носителей плохого всегда стремился обойти стороной.

Отец очень дорожил своей работой в Академии, которая открыла для него хорошие возможности творчества, и помогла пережить тяжелые времена.

* * *

Большое видится на расстоянии. В молодые годы мне трудно было оценить масштабы личности отца — учёного и человека. Домашний ракурс был для этого явно недостаточным. Правда, занимаясь на биофаке, я прослушал курс его лекций по микробиологии. Это были спокойные мудрые лекции профессора, обладающего огромным научным опытом, которые делали микробиологию очень привлекательным предметом для молодёжи.

Был и другой источник информации об отце — «отражённый свет», рассказы сотрудников и учеников, старых друзей из Одессы.

В последние годы жизни, когда отца уже нельзя было встретить в студенческой аудитории или в институте, он стал для многих фигурой легендарной. Неким небожителем, которого обтекала жизнь с неприятными сторонами бытия, неизбежными конфликтами, группировками, склоками, с необходимостью приспосабливаться к неприглядной порой действительности. Вспоминали очень меткие, полные юмора его замечания во время заседаний, сказанные соседу вполголоса. Его остроумные экспромты во время научных выступлений, тосты при застольях, проявления свойственной ему неприспособленности в решении бытовых проблем.

Рассказывали анекдоты об его слегка наигранных чудачествах, «наивных» вопросах:

— Вы не знаете, как выражают благодарность милиции? Меня сегодня остановил на углу Крещатика милиционер. Отдал честь и указал на непорядок в одежде!

— Со мной стали очень любезны все пьяные. Останавливают, делятся заботами, почтительно называют: «отец». Может быть, потому, что в моей походке появилось нечто алкогольное?

Прошли многие годы, позволившие по-новому осмыслить обстановку в бывшем СССР, и я понял, что свойственная отцу «мудрость небожителя» была актом большого мужества.

Отец отнюдь не был сильной личностью, борцом против несправедливости, его не раз одолевали неуверенность и чувство страха, но при этом он смог остаться самим собой и НИ РАЗУ ничем не запятнать своего научного и человеческого достоинства. Он находил поддержку в сотрудниках и учениках, и даже власть имущие относились к нему с большим уважением. В общении с ними он не стремился подчёркивать свою независимость, но никогда не ронял чувства достоинства.

* * *

Важнейшим источником жизненной устойчивости и душевного равновесия для отца служила «домашняя крепость», комендантом которой была мать. Дома его оберегали от трудностей быта. Он был избавлен от каких-либо домашних обязанностей, очень редко и только по собственному желанию мог зайти в магазин за небольшой покупкой. Я не помню случая, чтобы он получил в кассе железнодорожные билеты или вызвал по телефону такси. А если бы пришлось говорить с управдомом, то готовился бы к этому событию более тщательно, чем к лекциям или научным выступлениям.

Жили мы напротив Владимирской Горки, где отец гулял, обычно в одиночестве, обдумывая свои работы, а в последние годы с маленькой внучкой.

Дома большую часть времени он проводил в полукруглом красного дерева кресле возле большого письменного стола. Папки с бумагами, картотеку, написанную его мелким каллиграфическим почерком, книги постепенно сменяли другие досуги.

Вначале на столе появлялась шахматная доска. Это была страсть с юных лет. В молодые годы приходили партнёры или отец посещал шахматный клуб. Пару раз выступал на первой доске за биофак в соревнованиях киевского университета. Собрал прекрасную коллекцию книг по шахматам. Почти каждый день разбирал шахматные этюды или партии интересных матчей.

Однажды за две недели мы получили около десятка писем из Одессы, в которые была вложена одна и та же вырезка из газеты, называвшаяся «Алёхин в Одессе». В ней говорилось об участии отца, тогда студента, в сеансах одновременной игры с выдающимся шахматистом, игравшем на двадцати досках. Одну партию у Алёхина он выиграл, а вторая закончилась ничьей.

Устав от шахмат, отец принимался рассматривать любимых рыб в круглом аквариуме. Сначала это были вуалехвосты и пучеглазки, а в последние годы, требующие меньшего ухода гуппи и меченосцы. До глубокой старости он по воскресеньям посещал Житний базар в Киеве или Староконный рынок в Одессе, где продавали рыб и другую живность.

Иногда спокойное созерцание обитателей аквариума прерывалось рёвом многотысячной толпы и захлёбывающимся криком телекомментатора: «Го-о-о-л!». По телевизору передавали очередной футбольный матч.

— Пожалуйста, не волнуйся, — просила мать, — Ты покраснел, повысится давление.

Но отец был заядлым болельщиком, и оторвать его от экрана не удавалось.

* * *

Отец прожил в Киеве сорок пять лет. Это был плодотворный и счастливый период его жизни, но настоящим киевлянином он так и не стал. Наступало лето, период отпусков, и его властно тянуло в Одессу, на свой остров мира, раздумий, к источнику душевного равновесия на дачу в Аркадии.

После утренних купаний в море, он усаживался в старое плетёное кресло на веранде возле массивного довоенного стола с гнутыми ножками. Здесь он работал над рукописями, разбирал за доской шахматные этюды, а когда появилась внучка, старался учить её грамоте.

Тени пирамидальных тополей перед фасадом дачи постепенно удлинялись, морской ветер раскачивал цветы «золотой шар» перед верандой. Из кухни тянуло запахами жареных бычков и чесночной икры из «синеньких» баклажанов. Старик в старой футболке и мешковатых брюках медленно спускался по ступеням веранды и разматывал длинный тонкий шланг. Фонтанчик из-под зажатых пальцев накрывал любимые цветы — петунью, флоксы. Внучка пыталась сзади передавить шланг ногой.

— Так нельзя делать, Оленька. Ты же уже большая девочка, — говорил старик.

На смену жаре приходила вечерняя прохлада. На верандах соседних дач звучала музыка. Освещались окна в соседнем доме, в котором жили наши друзья — выдающийся математик современности Марк Григорьевич Крейн и его жена Раиса Львовна, редкие замечательные люди. Крейн в Одессе чувствовал себя в изгнании. Человек яркого таланта, выдающегося ума и обаяния, лауреат международной премии Вульфа был не допущен к работе в Одесском университете. За границей ему посвящали книги. Математики в разных странах знали город Одессу, потому что там жил Крейн. Трижды его выдвигали на Ленинскую премию.

В их доме по вечерам часто собирались гости, а днём Марк Григорьевич и его жена нередко приходили к нам делиться новостями. Они с женой были прекрасными рассказчиками, а мы внимательными слушателями. Эти застолья были незабываемыми.

...Летние сумерки быстро переходили в ночь, зажигалась висячая лампа, и за столом собирались старые друзья и ученики отца, те, кто окружал его в годы молодости. С каждым годом их становилось всё меньше...

* * *

Говорят, что ничто так не старит, как годы. После восьмидесяти стало ясно, что отцу трудно добираться до Феофании, куда переехал институт, особенно поздней осенью и зимой.

В один из дней утро было пасмурным, а после обеда разгулялась стихия — пошёл дождь со снегом. Старик обречено сидел в вестибюле.

— Надо позвонить домой и спросить Марью Борисовну, что делать.

Ответ был ясен. Много раз мы просили его не ездить на работу, когда нет учёных советов, специальных заседаний или запланированных встреч. В дождь или при гололедице. Но попытки удержать его почти всегда оставались тщетными. Поэтому пенсия оказалась единственной возможной «мерой пресечения». Дома отец продолжал работать, при хорошей погоде гулял на Владимирской Горке, но ему очень не хватало института и общения с сотрудниками. Поэтому его особенно радовал и волновал их приход.

Особую радость ему доставлял приход всего отдела во главе с любимой ученицей Екатериной Ивановной Андреюк. Обычно эти встречи были приурочены ко дню рождения, или связаны с другими торжественными событиями. Тёплые поздравления, стихотворные экспромты, юмористические спичи, а главное — сознание того, что его помнят и любят — согревало душу. Как ценную реликвию отец хранил альбом с фотографиями и рисунками, который ему подарили сотрудники во время одного из юбилеев.

В дни 85-летия в институте была организована выставка работ отца. Он долго и тщательно готовился к предстоящему выступлению, что-то записывал, какие-то фразы произносил вслух. Собрался полный зал. Отец покраснел, вышел на трибуну и произнёс первую фразу:

— Дорогие товарищи, вы сейчас видите перед собой обыкновенного советского долгожителя!

Раздался смех и гром аплодисментов. Правда, окончил он своё выступление на минорной ноте, стихами Пушкина: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть!» Это было его последнее выступление.

* * *

Тяжёлая болезнь подкралась внезапно незадолго до девяностолетия. Остро встала альтернатива — тяжёлая кровавая операция или безопасное хирургическое вмешательство, не приносящее, однако исцеления. Это был вопрос жизни или смерти, который мы должны были решить вдвоём с матерью. Врач считал, что отец операцию перенесет, но у нас не хватило силы воли посылать его «под нож». Он не страдал от болей, но его унижала постоянная зависимость от врачей.

Однажды я услышал из соседней комнаты, как он рассказывал хирургу о своих заслугах, премиях. Это был первый подобный случай за полстолетия нашей совместной жизни. Отец был настолько скромным, что даже с близкими не обсуждал такие темы. Заметив моё удивление, он произнёс виновато:

— Я не хочу, чтобы ко мне испытывали презрение и жалость. Пусть он (хирург) знает, что я не всегда был больным и немощным стариком.

Здоровые от природы люди, заболев, нередко превращаются в наиболее капризных больных. Выдержка и терпение отца во время болезни были поразительными. Он страдал, но никогда не жаловался, и всегда стоило больших усилий выяснить источник недомогания или боли. Так же мужественно он вёл себя в последние недели жизни. Сознание всё чаще отключалось, но если врачи, сёстры или кто-нибудь из домашних склонялись над ним, старался максимально мобилизовать себя, ответить на вопрос, улыбнуться.

В последние дни сознание покинуло его, дыхание стало прерывистым, он застонал и вдруг замолк. Я наклонился, взял его за руку, и он, задыхаясь, прошептал:

— Я очень всех вас люблю.

Эти слова были последними... На панихиду в академическом институте микробиологии и вирусологии собралось много народу, молодёжь. Некоторые из них никогда не видели отца, не слышали его лекций и воспринимали его как легендарную личность из прошлого. Но и они ощутили божественность минут этого прощания.

Похороны состоялись на старом Байковом кладбище в центре города в морозный декабрьский день. С утра бушевала метель со снегопадом. Поистине, «мело, мело по всей земле во все пределы». Кладбище покрылось толстым белым саваном, а на памятниках выросли осыпающиеся снежные шапки. Подъехать к могиле было невозможно. Гроб взяли на плечи и, сменяясь, понесли по снежному беспределу. По колено в снегу, взявшись за руки, провожали отца в последний путь. За поворотом зачернела земля свежевырытой могилы, покрытой изморозью и льдом. И было ужасно тяжело оставлять его, уроженца тёплой и солнечной Одессы в этой холодной могиле.

Памятник

В сухие и светлые дни на гранитной плите памятника отчётливо проступает изображение микроскопа — кумира, которому отец служил всю жизнь.

Кёльн, 2010